Катя Капович (Бостон)

УЧИТЕЛЬ РАССТАВАНЬЯ

 

"Флейта Евтерпы" №1, 2006

ВОСКРЕСЕНЬЕ

Когда уеду я, когда отчалишь ты,
от площади одной, где по ветру кусты,
отклеится нетрезвый человек,
не человек, а так, пальто и шапка,
и на часы вокзальные сквозь снег
прищурится и вздрогнет зябко.

Как хорошо мы знали этот взгляд
куда-то мимо, вверх, из-под мигрени,
гадающий: то ли часы спешат,
то ли опаздывает воскресенье.
Ложится снег на грязные весы,
вода стекает вперемешку с паром
на рельсы, и, царапая язык,
бьет колокол над Киевским вокзалом.

Приходит воскресенье навсегда,
на долгий срок, и этот в мятой шапке,
работник перекатного труда,
он тоже воскресает в общей давке.
Железную толкает хренотень,
двузначное выкрикивает что-то,
чтобы в окне доплыть до поворота,
чтоб в памяти остаться насовсем.

 

* * *

Сквозь гнилое месиво опилок
на газоне распустился мак.
Два медбрата мертвого с носилок
заложили в белый катафалк.
Капнул дождь на слипшиеся веки,
грохнул голубиный фейерверк.
Под линялым козырьком аптеки
верхний свет включился и померк.
Не одна слеза, а сотни пресных,
миллионы бледно-голубых
потекли по лицам неизвестных,
но еще живых.
Мы умрем - оплачет нас природа,
будто с нами кончилась зима.
Красный мак распустится у входа
в CVS, пробившись из дерьма.

 

* * *

Никакое короткое лето наводит
изумрудную тень на облезлый фасад,
по его лабиринту весь день колобродит
примелькавшийся войлочный серый халат.
В нем живет человек небольшого размера,
без особых примет, не считая того,
что он ходит в халате от площади к скверу,
словно из дому вышел купить молоко.
И отнюдь не какой-нибудь там алкоголик,
на воскресшего Богарта в профиль похож,
он садится в кафе за расшатанный столик,
достает из пакета пластмассовый нож
и бормочет, салфетку засунув за ворот,
и уже не смущая окрестных зевак:
"Some fuck stole my wallet.
Somebody spare a buck!"

 

КАНАВА

А если вечный мрак, то вечная нам слава...
За домом обходя глубокую канаву,
я проклинала прозу наших мест,
сантехников, петлю водоворота,
зато жалела Джона-идиота,
и доллары давала - пусть проест.

Проест, пропьет. .. Никто ведь не герой.
Так, может, лучше в яму головой,
как этот Джон с припадками падучей,
как сбитый скунс... И с тем на всякий случай
канаву обходила стороной.

 

* * *

Смерть придет с сенокосилкой,
закатавши рукава,
на лужайке за развилкой
ляжет желтая трава.
А когда она поближе
подойдет через покос,
я глаза ее увижу
мутноватые от слез.
Одуванчиком тогда я
тоже голову склоню:
брей уж наголо, родная,
только дай мне простыню.
Надо руку занавесить,
поле, небо в облаках.
А башка моя не весит
ничего в твоих руках.

 

* * *

С цитатой из Ницше на майке,
острижен под ноль,
сиди в облетающем парке,
оттягивай боль.

Поэт, гитарюга басовый,
дружок голубой,
поймали мы в жизни дешевой
свой кайф угловой.

Вчера нам играла пластинка,
трагична, стара.
Стравинский, Рахманинов, Глинка
спасали вчера.

А нынче на мокрой скамейке
в обеденный час
скорми свои сэндвичи белке.
Свет был. Он погас.

 

* * *

Скатают сиреневый дым ноября
и ветер отправят в загон.
Леса возведут посреди пустыря
в судьбы лапидарный закон.

Квадратные метры сырой тишины
ты на зиму снимешь опять.
Из снега и воздуха слеплены сны,
исчеркана ими тетрадь.

А включишь приемник - из прожитых лет
там песенку крутят одну
про детство, про город, которого нет,
про где-то большую войну.

 

* * *

Я тоже ела без ножа и вилки
бесплатный харч в одном осеннем парке,
где вылинявшие, как после стирки,
старушки на траве играли в карты.
С бумажною летающей тарелкой
шел человек к столу просить добавки,
тряся квадратной головой так мелко,
что черт лица не видно было как бы.
Не видно было губ его дрожащих,
взгляд не светился радостью воскресной.
И ангел спрятал дело в черный ящик
в тот полдень в канцелярии небесной.
Но отчеркнул, гад, поперек страницы:
такому-то, за номером таким-то,
сегодня отпустить половник риса,
накапать в чай для опохмелки спирта.

А дальше в ручке кончились чернила,
и я пошла, хрустя листвой опавшей.
Мне было хорошо и плохо было,
я что-то там насвистывала даже.

 

* * *

Эллен Бэрри

В Багдаде жарко, окон не открыть.
Ты в ванной проявляешь фотопленку,
чтобы из номера не выходить.
Я напишу тебе письмо вдогонку.

Я опишу весеннее крыльцо,
обглоданный хребет трамвайных линий,
хождение на службу, то да се -
вложу в конверт и брошу в ящик синий.

Подруга милая, военное перо,
поговорить бы, скинуть онемелость.
Сегодня воскресенье, спит метро -
смотри, какое солнце разгорелось.

Я созерцаю уличный тупик,
ладонью заслоняюсь, фильтр кусаю.
Приходят синие и красные трамваи.
Я скоро укачу в одном из них.

 

* * *

Вытащивши стереоколонки
из окна нетопленого дома,
наш сосед-дальтоник в цвет зеленки
выкрасил заборчик в два приема.
Выкрасил крыльцо и дверь, уверен,
что теперь красиво, сине-сине.
Капает в асфальт густая зелень -
цвет, сказать по правде, депрессивен.
Депрессивен цвет, почти безумен,
но практичен, в сущности, и вечен.
Он бензином пятна на костюме
оттирает. Дальтонизм не лечат.
Белая бумажка на заборе,
просыхает краска.
Я пройду, а он стоит в дозоре
в синем небе посреди участка.

 

К ФИЛИППУ

С парковки за домом, где три пацана
мотались по снегу с футбольным мячом,
с утра навалилась такая весна,
такая капель за стеклом.

А тут и суббота, и длинный ее
прогон, как бегущее мимо шоссе.
И все это тает, и катится все -
с тобой и со мной в том числе.

 

* * *

Я родилась, когда мне было три,
нашедши краба под приморским камнем.
Он мертвый был, смотрели изнутри
его глаза с холодным пониманьем.

Я думала, он снова оживет
и полила его водой из лейки,
но панцирь, как спасательный жилет,
оранжевым блеснув, померк навеки.

Трусы в намокшей тине, вьется гнус,
в песке моя остриженная репа.
Я буду жить, и я не оглянусь
туда, где он лежит и смотрит в небо.


* * *

В осеннем сквере музыканты
пьют водку после похорон,
молчат полдневные куранты,
в траве лежит аккордеон.
Вот так бы умереть, чтоб кто-то
забацал музыку родне,
а после из кармана штопор
достал и выпил в тишине.
Глядишь, и небо просветлело
над колокольней городской,
и можно снова по одной
в стаканчике бумажном, белом.


* * *

Снится мне осенний лес упрямо,
книжный рынок, листьев тарарам,
где за полтора "Декамерона"
шел с довеском синий Мандельштам.

Хмырь в очках подбросил для баланса -
не иначе тоже был поэт -
сборник Вознесенского, и клякса
от дождя упала на пакет.

Не учи, учитель расставанья,
как брести листве наперерез,
вспоминая мертвых трав названья -
мы уже прошли сквозь этот лес.

Скрылись чернокнижники в осинах,
а когда оглянешься во сне,
топчут ноги смерзшийся суглинок
в сторону Котовского шоссе.


* * *

Речь человека понемногу,
годам, примерно, к сорока,
принявши форму монолога,
исходит в адрес потолка.

Когда, заткнувши ватой уши,
семейство отрешенно спит,
на корточках сидит двурушник
и так кому-то говорит:

"Как принимает форму чашки
вода, прими, душа, в миру
форму смирительной рубашки,
когда уйдешь и я умру".