Анатолий Либерман (Миннеаполис)

ЭЛЕГИЯ БОРАТЫНСКОГО "ОСЕНЬ". ЗАМЕТКИ ПЕРЕВОДЧИКА

 

"Флейта Евтерпы" №3, 2007

Живя с 1975 года в Америке, я все время перевожу на английский классическую русскую поэзию. Мои переводы Лермонтова и Тютчева давно опубликованы, а почти полный Боратынский (лирика) пока лежит в столе, потому что не дописан комментарий (а он и составляет основную рыночную ценность для студентов и преподавателей). В ближайшее время я его допишу. Вся филология - искусство медленного чтения, но поэтический перевод - чтение сверхмедленное. Каждую строчку повторяешь много раз, набрасываешь приблизительный вариант перевода, а потом, переводя другие стихи, понимаешь и замечаешь то, чего не понял, не заметил или недооценил в первый раз.

Перевести с русского на английский размером подлинника с сохранением мужской и женской рифмы (дактилическая почти безнадежна) - дело не простое. Воспроизвести Тютчева или Боратынского по-английски так, как будто они сами писали на этом языке и чтобы при этом не получился музейный экспонат, гораздо труднее. Что-то в переводе должно быть выпущено, что-то прибавлено, а что-то изменено. Например, нельзя сохранить, говоря по-английски, русские инверсии: требуется найти эквивалентные средства, чтобы порядок слов изменился, а эффект оставался прежним. Нельзя, очевидно, пожертвовать тем, что составляет основу авторского стиля (даже если эта основа - постоянные каламбуры, игра синонимов или звукопись), и нельзя добавить то, чего автор сказать бы не мог.

Работая над переводом, я пишу подробные заметки для самого себя. Их основа - наблюдения над языком поэта: фонетика, грамматическая стилистика, пристрастия к определенным синтаксическим конструкциям, рифмовка (простая или изощренная), словоупотребление, повторы, весь арсенал фигур и тропов и те подсознательные элементы, обнаруживать которые был такой мастер Роман Якобсон. Само собой разумеется, я стараюсь прочесть все, что написано о поэте его биографами и исследователями его творчества. О Боратынском существует обширная литература на нескольких языках, хотя и не столь обширная, как о Пушкине, Лермонтове и Тютчеве. Вокруг серьезных статей и книг скопилась и гора юбилейного хлама; в ней тоже иногда удается обнаружить кое-что полезное.

В предлагаемых ниже заметках речь идет почти только о языке "Осени". Я намеренно не даю ссылок на соображения моих предшественников. Во-первых, тот жанр медленного чтения, который я предлагаю, не пользуется особой популярностью среди литературоведов, а лигвисты-профессионалы лишь изредка обращались к Боратынскому. Во-вторых, мне казалось, что читателям альманаха будет всего интереснее вдуматься вместе со мной в текст элегии. Но, может быть, специалисты все же обнаружат в моих выкладках небезынтересные для себя мысли, так как я часто отталкиваюсь от мнений более ранних толкователей этой элегии и, не называя имен, иногда полемизирую с ними. Я пишу Боратынский через о, потому что так писал свою фамилию он сам в последние годы жизни.

 

ОСЕНЬ

1

И вот сентябрь! Замедля свой восход,
Сияньем хладным солнце блещет,
И луч его в зерцале зыбком вод
Неверным золотом трепещет.
Седая мгла виется вкруг холмов;
Росой затоплены равнины;
Желтеет сень кудрявая дубов,
И красен круглый лист осины;
Умолкли птиц живые голоса,
Безмолвен лес, беззвучны небеса! 10

2

И вот сентябрь! И вечер года к нам
Подходит. На поля и горы
Уже мороз бросает по утрам
Свои сребристые узоры.
Пробудится ненастливый Эол,
Пред ним помчится прах летучий;
Качаяся, завоет роща, дол
Покроет лист ее падучий,
И набегут на небо облака,
И, потемнев, запенится река. 20

3

Прощай, прощай, сияние небес!
Прощай, прощай, краса природы!
Волшебного шептанья полный лес,
Златочешуйчатые воды!
Веселый сон минутных летних нег!
Вот эхо в рощах обнаженных
Секирою тревожит дровосек,
И скоро, снегом убеленных,
Своих дубров и холмов зимний вид
Застылый ток туманно отразит. 30

4

А между тем досужий селянин
Плод годовых трудов сбирает;
Сметав в стога скошeнный злак долин,
С серпом он в поле поспешает.
Гуляет серп. На сжатых бороздах
Снопы стоят в копнах блестящих
Иль тянутся вдоль жнивы, на возах,
Под тяжкой ношею скрыпящих,
И хлебных скирд золотоверхий град
Подъемлется кругом крестьянских хат. 40

5

Дни сельского, святого торжества!
Овины весело дымятся,
И цеп стучит, и с шумом жернова
Ожившей мельницы крутятся.
Иди, зима! На строги дни себе
Припас оратай много блага:
Отрадное тепло в его избе,
Хлеб-соль и пенистая брага;
С семьей своей вкусит он без забот
Своих трудов благословенный плод! 50

6

А ты, когда вступаешь в осень дней,
Оратай жизненного поля,
И пред тобой во благостыне всей
Является земная доля;
Когда тебе житейские бразды,
Труд бытия вознаграждая,
Готовятся подать свои плоды,
И спеет жатва дорогая,
И в зернах дум ее сбираешь ты,
Судеб людских достигнув полноты, - 60

7

Ты так же ли, как земледел, богат?
И ты, как он, с надеждой сеял;
И ты, как он, о дальнем дне наград
Сны позлащенные лелеял...
Любуйся же, гордись восставшим им!
Считай свои приобретенья!..
Увы! К мечтам, страстям, трудам мирским
Тобой скопленные презренья,
Язвительный, неотразимый стыд
Души твоей обманов и обид! 70

8

Твой день взошел, и для тебя ясна
Вся дерзость юных легковерий;
Испытана тобою глубина
Людских безумств и лицемерий.
Ты, некогда всех увлечений друг,
Сочувствий пламенный искатель,
Блистательных туманов царь - и вдруг
Бесплодных дебрей созерцатель,
Один с тоской, которой смертный стон
Едва твоей гордыней задушeн. 80

9

Но если бы негодованья крик,
Но если б вопль тоски великой
Из глубины сердечныя возник,
Вполне торжественной и дикой, -
Костями бы среди твоих забав
Содроглась ветреная младость,
Играющий младенец, зарыдав,
Игрушку б выронил, и радость
Покинула б чело его во век,
И заживо б в нем умер человек! 90

10

Зови ж теперь на праздник честный мир!
Спеши, хозяин тороватый!
Проси, сажай гостей своих на пир
Затейливый, замысловатый!
Что лакомству пророчит он утех!
Каким разнообразьем брашен
Блистает он!.. Но вкус один во всех
И, как могила, людям страшен;
Садись один и тризну заверши
По радостям земным своей души! 100

11

Какое же потом в груди твоей
Ни водворится озаренье,
Чем дум и чувств ни разрешится в ней
Последнее вихревращенье -
Пусть в торжестве насмешливом своем
Ум бесполезный сердца трепет
Угомонит и тщетных жалоб в нем
Удушит запоздалый лепет,
И примешь ты, как лучший жизни клад,
Дар опыта, мертвящий душу хлад. 110

12

Иль, отряхнув видения земли
Порывом скорби животворной,
Ее предел завидя издали,
Цветущий брег за мглою черной,
Возмездий край, благовестящим снам
Доверясь чувством обновленным,
И бытия мятежным голосам,
В великом гимне примиренным,
Внимающий, как арфам, коих строй
Превыспренний не понят был тобой, - 120

13

Пред промыслом оправданным ты ниц
Падешь с признательным смиреньем,
С надеждою, не видящей границ,
И утомленным разуменьем, -
Знай, внутренней своей вовеки ты
Не передашь земному звуку
И легких чад житейской суеты
Не посвятишь в свою науку;
Знай, горняя иль дольная, она
Нам на земле не для земли дана. 130

14

Вот буйственно несется ураган,
И лес подъемлет говор шумный,
И пенится, и ходит океан,
И в берег бьет волной безумной;
Так иногда толпы ленивый ум
Из усыпления выводит
Глас, пошлый глас, вещатель общих дум,
И звучный отз?ыв в ней находит,
Но не найдет отз?ыва тот глагол,
Что страстное земное перешел. 140

15

Пускай, прниняв неправильный полет
И вспять стези не обретая,
Звезда небес в бездонность утечет;
Пусть заменит ее другая;
Не явствует земле ущерб одной,
Не поражает ухо мира
Падения ее далекий вой,
Равно как в в?ысотах эфира
Ее сестры новорожденный свет
И небесам восторженный привет! 150

16

Зима идет, и тощая земля
В широких лысинах бессилья,
И радостно блиставшие поля
Златыми класами обилья,
Со смертью жизнь, богатство с нищетой -
Все образы годины бывшей
Сравняются под снежной пеленой,
Однообразно их покрывшей, -
Перед тобой таков отныне свет,
Но в нем тебе грядущей жатвы нет! 160

Конец 1836 - начало февраля 1837, (1841)

 

1. Темп элегии задан первой строкой ("замедля свой восход"). Так же неторопливо будут разворачиваться перед нами картины природы и сцены уборки урожая. Хладное сиянье и блеск - признаки зимы у Боратынского. В "Последнем поэте" (не позже 1835 г.) читаем: "Блестит зима дряхлеющего мира, / Блестит!". В элегии, правда, не зима, а ранняя осень. Такого замедленного пейзажа, основанного на неброской звукописи, у Боратынского больше нет нигде. В начале слов преобладают спиранты: сентябрь, замедля, хладным, свой, сияньем, седая, солнце, зерцале, холмов, зыбком, золотом; добавим к ним восход, зерцале, блещет и трепещет и ц - ж - с - з - с - зз - с в каденции. Все начальные рифмы на согласные (восход / вод и т.д.). Картина вроде бы привлекательна, но ее красота обманчива: сиянье и блеск холодные, вода зыбкая, золото неверное, восход замедлен, луч (которому полагается быть прямым) трепещет. Второе четверостишие - законченная словесная палитра: седая мгла, желтеет сень, красен лист. Звукопись, так сильно подчеркнутая в "Осени", не типична для Боратынского, но здесь ее невозможно пропустить; 8-я строка построена на аллитерации, не имеющей аналогов в его творчестве: "И красен круглый лист осины" (да еще круглый лист). Синтаксис прост и изящен: желтеет осень, красен лист. "Росой затоплены равнины" - почти тютчевская строка: дождь был бы очевиден, но роса заставляет остановиться и домыслить сказанное (холодное солнце уже не в состоянии высушить траву). Именно таков пейзаж у Тютчева: он дан намеками, понятными автору, но вызывающими замедление у читающего. Однако в отличие от Тютчева, у Боратынского живые не формульный эпитет: голоса птиц и в самом деле живые, и характерно, что кудрявые, неизменный эпитет берез, использован для описания дубов. Красному круглому листу осины позавидовал бы и Пастернак. Синонимия тем замечательнее, что она почти незаметна: умолкли голоса, безмолвен лес, беззвучны небеса, причем последняя строка распадается на два симметричных подстиха. Слово сень - точно эхо ключевого слова осень. Пространство охвачено полностью: верх (холмы), низ (равнины), середина (лес) и снова верх (небеса). Хорошо известно, как важны были для Боратынского отрицания. Склонный к жестоким депрессиям, неуверенный в себе ("Все мнится, счастлив я ошибкой / И не к лицу веселье мне"), сомневающийся в своем таланте ("Мой дар убог и голос мой негромок"), он тянулся к темам ушедшей любви, одиночества ("И один я пью отныне") и смерти. Отрицание - основа его языка; то же относится и к словам типа безмолвен и беззвучны. Заметил ли кто-нибудь трагизм начального восклицания (оно повторяется в следующей строфе)? И вот сентябрь! Это не констатация календарного факта, а вопль отчаяния: лето прошло, умер звук, всему конец (потому и прощания в третьей строфе снабжены восклицательными знаками). Боратынский так привык к старославянской лексике, что, видимо, не замечал ее у себя. Впрочем, хладный и блещет (= блестит) использовались тогда всеми, и лишь зерцало, кроме как в переносном смысле, превратилось к 1836 году в несомненный архаизм. Изобретательная рифма никогда не была предметом забот Боратынского: он спокойно рифмует блещет - трепещет и холмов - дубов.

 

2. Так совершенна первая строфа, что рядом с ней все поневоле блекнет. Вечер года - метафора, и, увлеченный ею, Боратынский не услышал по утрам в третьей строке. Греческие боги были его постоянными спутниками, но здесь лучше бы он обошелся без Эола; и в "Осени", и в "Последнем поэте", где упомянут "Эол бурнопогодный", Эол для Боратынского - повелитель ветров и отец бурь. Никогда раньше не было у него таких кричащих анжамбеманов: к нам / подходит; по утрам / свои; дол / покроет (особенно первые два). Эти разбитые строки сродни восклицаниям: они призваны испугать, сделать несомненным гибель того, что недавно текло гладко и без помех. Умело дорисовывается цветовая гамма. Были желтые дубы, красные осины и золотой луч (кроме хладного сиянья); теперь по утрам появились сребристые узоры мороза. Были уже зыбкие воды, холмы, долины, лес и небеса: теперь появились поля и горы (хотя гор, конечно, никаких нет, а есть все те же холмы). Прах летучий - общее место (но хорошо, что летучий не срифмовано с тучей). Начало звучит на сплошном р, конец - на шипящих. Падучий / падучая (за пределами медицины) доживало тогда в литературном русском языке последние дни. У Пушкина это слово встречается редко (но пямятна его "падучая звезда"). Не только Лермонтов, но и Тютчев не воспользовались им ни разу, хотя именно падучий лист есть у Даля. Конец изящен и по звучанию (набегут на небо - потемнев, запенится), и по дорисовнной детали (ср. на тридцать лет позже у Тютчева: "В небе тают облака, / И, лучистая на зное, / В искрах катится река, / Словно зеркало стальное..."). После роща нужен более определенный знак препинания, чем бесцветная запятая: либо точка с запятой, либо тире. Иначе невольно читаешь: "Качаяся, завоет роща, дол", - и только потом, найдя подлежащее (лист), понимаешь, что падучий лист ее (то есть рощи) покроет дол. Синтаксис усложнен, но отсюда не следует, что нельзя сделать менее беспомощной пунктуацию. Из слов для нас самое запоминающееся - ненастливый, но это потому, что оно вышло из употребления, а тогда оно было синонимом прилагательного ненастный. Первая строфа кончается картиной небес, вторая - тоже, и с нее же начинается следующая.

 

3. Третья строфа местами достигает высот первой. Снова замечательная звукопись (волшебного шептанья полный лес, / Златочешуйчатые воды; застылый ток туманно отразит; прощай, прощай, краса природы). Уже вилась седая мгла (5), желтела сень дубов (7), краснела осина (8), сребрились узоры (14) и темнела река (20). Теперь появились снега, которые убелят дубровы и холмы (29). Холмы, леса, долины и небеса повсеместны у Боратынского. Его пейзаж реалистичен, но главное в нем - настроение. Поэтому, чтобы оживить театральный задник, так важны для него эпитеты, которых необычайно много - по крайней мере, одиннадцать на три строфы. Тютчевский пейзаж, как нередко и у Фета, смазан, сродни пейзажу импрессионистов. У Пушкина и Боратынского он четок. Уже трепетал в воде луч неверным золотом; здесь мы прощаемся со златочешуйчатыми водами. Надо думать, что летнее золото было "вернее", вода отражала горячее солнце (в сентябре солнце "хладное", 2). Пара к тому неверному золоту (4) - туманное отражение дубров и холмов. Любопытно, что колебания в ударении не беспокоили Боратынского: холмов (5) ~ холмов (29). Сложные слова типа громокипящий, которые так любил Тютчев, не играли большой роли в поэзии Боратынского; тем заметнее эпитет златочешуйчатые. У Пушкина есть златоверхий, златовласый и златоглавый - все они, как, например, златокудрый или синеокий, естественны (с золотыми волосами, с синими очами и т.д.), но неологизм златочешуйчатый значит "весь в золотой чешуе": это сказано о воде, на которой рябь и играет солнце. "Справедливо", - заметил бы по поводу такого комментария Пушкин. Золотоверхий появится в следующей строфе, но золотоверхий град - это и есть град с золотым верхом. Секира встречается у Боратынского только здесь. Страшное, смертное слово в контексте "Осени" (на самом деле - топор дровосека), но очень уж выбивается из стиля. Почему застылый ток отразит своих дубров и холмов зимних вид, я не понимаю. Ток здесь возвышается до уровня хозяина окружающей природы, но, возможно, просто неудачное слово (ср. своих трудов, 50).

 

4-5. Боратынский начал писать "Осень" на исходе 1836 года. Новая редакция была сделана позже. Даже если допустить, что рассказ становился все более и более мрачным после смерти Пушкина, в любом случае, эта трагическая элегия (прощание с жизнью) задумана такой, какой мы ее знаем. В нее вместилось что угодно, но только не "очей очарованье". Его и весной редко обуревало веселье, так что уж говорить об осени! Но до обращения к убийственной главной теме (которая возникает в шестой строфе), кроме ничего хорошего не обещающей, но прекрасной картины природы, нужна еще более прекрасная картина ликования. Так возникают "дни сельского, святого торжества" (действительно ли уместна запятая, приравнивающая сельское к эпитету святой?). Многократно отмечалось, что, кроме Боратынского, только у Фета есть стихи с профессиональным описанием сельского хозяйства. Не оттого ли, что лирическая поэзия для таких описаний - искусство малоподходящее, именно здесь Боратынскому понадобились архаизмы. Не только оратай (46), но и досужий (селянин: Боратынский знал это прилагательное в значении "умеющий, знающий свое дело"; так и у Даля), да и строги дни, то есть строгие дни (дни, когда будет все жестоко: ср. строгий выговор, строгое наказание) понятны не без труда. В остальном уборка урожая описана с полным знанием дела: серп, сжатые борозды, блестящие копны, жнива (= жнивье), золотоверхие скирды, дымящиеся овины, мельница, скрипящие (скрыпящие) возы. Плод (32) перекликается с тем же словом в конце пятой строфы, и оно же вместе с оратаем (52) появится в строке 57. Еще недавно пенилась темная река (20) - теперь (48) пенится брага. Раньше были восклицания по поводу ухода лета ("Прощай, прощай, сияние небес!" и т.д., 21-24) - теперь привет зиме: "Иди, зима!" (45). Для нас хата ассоциируется с югом, но в то время хата была синонимом слова изба (ср. моя хата с краю). Описание "сельского торжества" полностью лишено лирического настроения: собран урожай, веселится и ликует весь народ. В пятой строфе ненавязчивая аллитерация: сельского, святого торжества; овины весело; с шумом жернова ожившей; оратай... отрадное. Конец этой строфы, как и чуть ли не вся предыдущая, на с / з - удивительно не "сладостная", не батюшковская фонетика.

 

6. Боратынского неустранимо тянет в архаику, и в этой тяге есть нечто зловещее, когда речь идет о смерти ("Смерть дщерью тьмы не назову я...", Согласье прям его лия: прям - дат. мн. от пря, распря) или, как здесь, о наступающем конце. Похоронам пристала торжественная риторика, но кажется, что в такие моменты Боратынский думает не о будущем (как ни неизбежна смерть, она все-таки в будущем), а скорее, погружается в прошлое и в том времени, когда еще не было ни его, ни его отчаяния, слышит старые слова, которыми и Державин не всегда рискнул бы воспользоваться. Так появляются досужий (умелый), строги дни и оратай. Он умело следит за вариантами: на сжатых бороздах, но житейские бразды, житейские бразды, но жизненное поле. Поэты той поры беззаботно рифмовали всей с любыми словами, оканчивавшимися на -ей, и часто делали это неуклюже; однако здесь, хотя всей стоит в неударной позиции, оно уместно. Конец замечателен. Эта строфа от начала до конца - развернутая метафора, и в ней несравненный по красоте заключительный аккорд (метафора в метафоре) - "зерна дум". Человек достигает предела того, что ему суждено достичь, осенью, во время жатвы - отсюда полнота людских судеб. Та же инструментовка, что и раньше, та же злая, темная фонетика: житейские, бразды, вознаграждая, жатва, зерна. Поэтому так угнетают даже случайные совпадения: на возах (37) / вознаграждая (56), зимний вид (29) / земная доля (54); настроение становится еще более мрачным, будто едут и едут мимо "скрыпящие" возы.

 

7. Селянин (31) и оратай сменяются земледелом. Центральное слово в шестой и седьмой строфе - день (осень дней, 51): оно возвращается во фразе о дальнем дне (63) и, может быть, осталось бы незамеченным, если бы не поразительное им (65), не сразу понятное, но неустранимое: оно не только ударно (ср. ударное он, 63: во всей строке только оно и ударно), но после него еще и восклицательный знак. Боратынский всегда щедро расставлял восклицательные знаки (а Тютчев - многоточия), но "Осень" идет сплошь на крике. Даже такое невинное наблюдение, как "Безмолвен лес, беззвучны небеса!", - и то горестный вопль. Таков же и конец пятой строфы. В седьмой и десятой строфах восклицания достигают кульминации. Упорно пробивает себе дорогу мотив золота: неверным золотом (4), златочешуйчатые воды (24), золотоверхий град (39), и наконец, сны позлащенные (64). В природе и на полях было золото (пусть иногда и "неверное"), а в жизни одна фальшивая позолота. Копны, как и золото, тоже настоящие (в копнах блестящих), а "оратай жизненного поля", ничего полезного не пожавший, и в прошлом был царем блистательных туманов (77). Строки 66-70 повисли в безвоздушном, вернее в безглагольном пространстве. К "плодам" уходящей жизни можно было бы отнести считай (66), но анаколуф будет в любом случае. "Небрежности, мною оставленные, кажется, угодны судьбе", - писал Боратынский Вяземскому в феврале 1837 года, посылая ему "Осень" для "Современника", но и во второй редакции глагол не появился. Смысл, конечно, ясен: ты посеял мечты, страсти и мирские труды, а выросли "презрения" и стыд от обманов. "Стыд души твоей обманов и обид": стыд употреблялся, как соответствующий глагол (стыдиться чего-либо, стыд чего-либо), без предлога. Презренье - это пренебрежительное отношение; так и говорили в первой половине XIX века (накопилась горечь от равнодушия окружающих, недооценки заслуг и от ранивших душу обманов и обид). В описании этого урожая всего заметнее слова язвительный и неотразимый (стыд), причем стыд надо понимать как бесчестье, позор, а не как смущение. Язвительный (характерное для Боратынского слово) значит 'вызывающий язвы, раны; разъедающий' (у Пушкина встречается даже язвительная пыль). Неотразимый сузило свое употребление: хотя до сих пор современно звучат фразы неотразимая атака и неотразимые доводы (именно в этом смысле следует понять неотразимый стыд 'бесчестье, от которого нет защиты'), в ХХ веке (и даже раньше) положительные коннотации возобладали (она неотразима). Итак, посеяны были добрые семена, а выросли одни плевлы. Казавшийся дальним день наград "взошел"; с этого утверждения и начинается следующая строфа. Можно полностью оглядеть житейские бразды. Увы! "Ты так же ли, как земледел, богат?" - вопрос риторический. Так же, так же; только плод не получился благословенный, а в благостыне всей предстала пустыня, именуемая земной долей.

 

8. Тютчев настойчиво, намеренно повторял одни и те же слова, не боясь сказать ни гром грохочет ("Весенняя гроза"), ни соседних строк вроде: "Лист зеленеет молодой. / Смотри, как листьем молодым..." ("Первый лист"). Таких повторяющихся слов у него в одном коротком стихотворении часто бывает несколько, и они образуют целую фугу из догоняющих друг друга голосов. Повторы Боратынского непроизвольны. Он их едва ли слышит, и они не помогают и не мешают ему подобно тому, как не мешало ему соседство фраз вечер года (11) и по утрам (13). Гордись (65) и гордыня (80), глубина (73) и снова глубина (83). Какие бы "небрежности" ни заметил Боратынский, повторы к ним, скорее всего, не относились. Они не раздражали его слуха. Его поэтическая мысль была направлена на то, чтобы запутанностью синтаксиса и выражениями, которые и после долгого раздумия остаются непонятными, передать беспредельность охватившей его тоски. Кое-что проясняется, когда держишь в памяти все, написанное им, особенно в тот период. Например, замечаешь, что восставший день, осветивший "бесплодные дебри", не случайно наводит на него ужас. Толпе, как известно, "тревожный день приветен", а он счастлив только ночью, и вообще, если оглядеть прожитую жизнь, "на что вы, дни!" ("бесплодный вечер канет, / Венец пустого дня!"). Но другие переклички не говорят нам ничего, как, например, "Своих дубров и холмов зимний вид / Застылый ток туманно отразит" (29-30) и "блистательных туманов царь" (77). Никакой связи между ними нет. Сочувствий пламенный искатель сразу напоминает пушкинские искатель новых впечатлений и призрака суетный искатель (сам Боратынский этого слова больше нигде не употребляет). Но комментарий, не бесполезный в таких случаях, разрушает суть того, что в эпоху трубадуров называли темной поэзией (в противоположность поэзии светлой), ибо темнота не покрывало, которое можно сдернуть, а то, что и составляет основу этой поэзии. Пушкин, как Моцарт, может быть и мрачным, и трагичным, но он всегда "светел", как светла и его печаль. Боратынский и Тютчев темны, даже когда веселы и игривы, при том, что в характере этих двух поэтов не было ничего общего. Темнота Боратынского, Тютчева, Бетховена, Рембрандта и Караваджо, - их естественное состояние. Для темноты Боратынского характерно пристрастие ко множественному числу абстрактных существительных (легковерья, увлечения, сочувствия, лицемерья, безумства, презренья), отчего добродетели и пороки приобретают космические размеры. (Любопытно, что аналогично употреблялись такие слова в древнегерманских языках и были общим местом в миннезанге.) Конечно, автопортрет верен: Боратынский всю жизнь "пламенно" искал сочувствия окружающих и подозревал даже близких людей в холодности и измене, легко увлекался и верил (пусть недолго) "туманам", которые принимал за ослепительный свет, или сам был мастером напускать туман, как никто другой. Но не мысль, а язык заставляет нас остановиться. Блистательные туманы при любом толковании останутся оксюмороном, а от множественного числа легковерий и лицемерий будет веять архаикой. Замечу, что, судя по ранним, самым знаменитым элегиям Боратынского, не был он легковерен и в юности. О том, что в "в осень дней" плоды обернулись бесплодностью, я уже говорил. (Между прочим, дебри - это густой, непроходимый лес. Они не пустыня, но, ясное дело, и не пашня.)

 

9. Быть может, не стоит в поэзии нагнетать отчаяние сверх меры; не в натурализме сила. "Осень" едва ли бы звучала хуже, если бы отсутствовала девятая строфа. Все средства были испробованы раньше. "Смертный стон" (79) перешел в "негодованья крик" (81), и стих крутится по инерции: великой / дикой, младость / радость, навек / человек, да и крик / возник не было находкой к концу тридцатых годов, а чело - навек / человек - неуместный здесь каламбур (если он случаен, то как можно было о него не споткнуться?) Не кажется большой удачей и играющий младенец ... игрушку б выронил. Архаизмы (мужской род торжественной и дикой; из глубины сердечныя с устаревшим к тому времени окончанием женского рода единственного числа родительного падежа, как в среди долины ровныя; содроглась) продолжают опускание в прошлое. Замечательна по своей неожиданности лишь строка 84: "Вполне торжественной и дикой" (о крике). К такому употреблению вполне нет параллелей у Пушкина. Ясно, что крик выражает муку полностью; недоговоренностей не осталось, но все равно удивительное слово. Торжественный употреблено в значении хорошо известном из современного Боратынскому языка: это был крик, исполненный великого значения. Таковы торжественный венец, торжественная могила и торжественный суд у Пушкина; это значение сохранилось во фразах торжественный тон, торжественное обещание, торжественное заседание и т.п., но в составе идиом мы его не замечаем. Торжественной и дикой - крайние степени выражения; вполне при них почти тавтологично.

 

10. Отсюда элегия снова набирает мощь. Эта строфа ключевая для Боратынского. Пиры - топос, усвоенный им от XVIII века и от современников. С ранней молодости он прославлял пиры, будь то застолье или "разума великолепный пир". "Проси, сажай гостей своих за пир" (93) - это много больше, чем приглашение на семейный праздник ("Отрадное тепло в его избе / Хлеб-соль и пенистая брага", 47-48), это "пир на весь мир" (рифма пир / мир никого тогда не смущала), момент величайшего торжества; недаром этот пир охарактеризован невероятными эпитетами затейливый и замысловатый (первый из них встречается и в других стихах Боратынского, но в не вызывающих удивления контекстах, второй - нигде больше). Начинается заведомо издевательское описание антипира. Мало того, что речь идет о поминках (тризне): человек остался один, никаких гостей нет. Трудно себе представить разлад больший, чем между Боратынским, не познавшим ни старости, ни одиночества (друзья, большая семья, поместье), и Боратынским, сражавшимся с призраком "пира", на котором он единственный гость. Ему еще не было тридцати, когда он написал стихотворение "Старик". "Пролетели дни младые", герой остался "в укромной хижине" и вспоминает прошлое - пока еще в кругу друзей. Лет на шесть-семь позже бокал "не встречен братьей шумной" ("Бокал"), но тогда это одиночество можно было выдать за благо: "Не в людском шуму пророк", - а теперь "могила". Опять блистает (97), еще один славянизм (брашен), что с род. мн. = какие (95: Что лакомству пророчит он утех! = что из утех, какие утехи...); лакомство стоит в единственном числе, но сейчас мы бы сказали лакомствам. Земные радости (100) перекликаются с земной долей (54). Как барабаном, бьет строка разнообразьем брашен.

 

11. Насколько более сильное впечатление производит описание горя, отчаяния, муки, когда крик подавлен и нет содроганья костями, рыдающего младенца и страшной людям могилы, да еще с целой россыпью восклицательных знаков! Ирония сама собой разумелась в описании "тризны": затейливый, замысловатый пир, тороватый хозяин (родня досужему селянину), скликающий весь мир честной к столу и расставивший самые изысканные блюда, все почему-то имеющие одни и тот же вкус, наводящие ужас, как могила, и услаждающие только оставшегося в одиночестве хозяина. Теперь найдено и слово: в торжестве насмешливом своем (вспомним вопль торжественной и дикой). Боратынскому надо подготовиться к встрече с тем, что возникает "за мглою черной" (114), но "цветущий брег" возможен только после смерти. Уже была могила (98) и была тризна (99). Вроде ничего не осталось; однако продолжается агония: последнее вихревращенье, удушение (!) запоздалого лепета и мертвящий душу хлад. "Озаренье" явно посмертное, хотя ум еще в состоянии его воспринять и даже найти ему место, определив, как дар опыта. Нелегкий синтаксис передает и смятенность чувств, и извилистость пути, который привел к такому бесполезному результату (какое же довольно далеко отстоит от озаренье; чем читается со следующими словами, но относится к глаголу; кажется, что упомянут ум бесполезный, но бесполезен не ум, а трепет - ум как раз торжествует, хотя торжество его бесполезно; два анажамбемана подряд: 105-108). Водворится встречается у Боратынского только здесь, и есть, как мне кажется, в этом слове ирония: деловой, почти канцелярский глагол и озаренье! Невольно замечаешь неизобретательность рифмы Боратынского (неизобретательность полностью перекрытая богатством словаря, необычностью словоупотребления и сложностью синтаксиса): твоей / в ней, своем / в нем, трепет / лепет.

 

12. Современные критики наперебой расхваливают "Осень", а Писарев однажды назвал ее гениальной, но чудом русской поэзии делают ее строфы 1-2 (может быть, 1-3), 8 и 12-16. Финал не имеет себе равных. Такого реквиема самому себе не написал по-русски с тех пор, кажется, никто. Двенадцатая строфа самая сложная в элегии. Пересказ ("парафраз") необходим, чтобы уяснить ее самому себе. Перед нами другая жизнь и берег дальный. Скорбь животворна не потому, что в трагедии необходим катарсис, а потому, что после смерти, наконец, постигаешь истину и видишь примирение всех враждующих сил. Покинув землю, вступаешь на цветущий брег, в край "возмездий", то есть справедливости и исполнения желаний, и там все начинается сначала. "Благовестящим снам доверясь чувством обновленным" - это совсем не то, что позлащенные сны, которые лелеял оратай жизненного поля. Был раньше "благословенный плод" (50): была "благостыня" (53), оказавшаяся миражом ("И пред тобой во благостыне всей / Является земная доля"); им на смену пришли "благовестящие сны", которые действительно несут благую весть. Доверясь обновленным чувством благовестящим снам и примиренным голосам, (ты), внимающий этим голосам, как арфам с их превыспренним строем, падещь ниц. Арфы звучали и раньше; услышать их мешали мятежные голоса бытия, лишь теперь примиренные в великом гимне. Субъект всех глагольных форм (отряхнув, завидя, доверясь, внимающий) - ты. Местоимение (ты) появится в строке 121, в неиктовой позиции; оно полностью предсказуемо (и вставлено, чтобы заполнить место? впрочем, перед ты можно сделать паузу, хотя цезура здесь не требуется, как видно по ритму всей элегии). Превыспренний у Боратынского только здесь, а выспренний не встречается вовсе. Где тот цветущий брег? В одном варианте было невдали, в более позднем - издали.

 

13. За чертой все хорошо: мятежные голоса бытия примирены в гимне (Богу; арфы не оставляют сомнения в том, что речь идет о христианской картине рая), благовестящие сны, обновленное чувство, оправданный промысел, безграничное разуменье, признательное смирение (то есть такое смирение, которое счастливо тем, что оно существует). Но не вернуться к тем, кого оставил на земле. Внутренняя в субстантивированной форме женского рода означает "душа". Она отлетит после смерти. При жизни человек не прекращал говорить со своей душой, но наука, постигнутая в общении с ней, невыразима (ее не передать земному звуку), и другим людям ее не понять. Пока ты был жив, душа была дольней, теперь она горняя; место ее не на земле. Стряхнув видения земли, ты поймешь "оправданный промысел" и познаешь то, что было тебе недоступно при жизни и то, что передать "легким чадам житейской суеты" невозможно. Знай это и не надейся. Но "за мглою черной" останется ли желание посвящать легкие чада в свою науку? Мне кажется, что ответ дан той редакцией элегии, в которой было не издали, а невдали. Невдали - слово, замечательно вписывающееся в словарь Боратынского (ср. в сладостной тени невянущих дубров, у нескудеющих ручьев - оба о рае, где поэт наследует несрочную (то есть бессрочную) весну - "Я посетил тебя, пленительная сень", и еще о рае: "Там, за могильным рубежом, / Сияет день незаходимый, / И оправдается незримый / Пред нашим сердцем и умом" - "Отрывок"). Еще важнее то, что человек, отряхнувший видения земли, видит цветущий брег и слышит великий гимн, хотя он еще не совсем покинул "юдоль испытания", еще не вступил в "обитель воздаянья" (обе фразы, как и предыдущие, из конца последнего мужского монолога в "Отрывке"). Он в том переходном состоянии, которое описано в знаменитом начале "Последней смерти": "Есть бытие; но именем каким / Его назвать? Ни сон оно, ни бденье: / Меж них оно, а в человеке им / С безумием граничит разуменье. / Он в полноте понятья своего, / А между тем, как волны, на него, / Одни других мятежней, своенравней, / Видения бегут со всех сторон: / Как будто бы своей отчизны давней / Стихийному смятенью отдан он. / Но иногда, мечтой воспламененный, / Он видит свет, другим не откровенный". И герой "Осени" парит между двух миров. Свет, не открытый ("не откровенный") другим, слепит его, дивная музыка примиряет с опытом прожитой жизни, но эта жизнь пока не оставлена. Теплится надежда чему-то научить "других" и, посвятив в свою науку, обрести сочувствие и понимание. Эта пустая надежда имеет смысл лишь на пороге иного бытия, когда предел завиден "невдали". Последние три строфы возвращают нас в "юдоль испытания". Характерно, что слово земля и производные от него возникают в "Осени", когда за порогом смерть: земная доля, видения земли, земному звуку, нам на земле не для земли дана, не явствует земле ущерб одной, тощая земля. До этого были холмы, равнины, поля, горы и долины (то есть реальный пейзаж), и лишь в конце как воспоминанье появятся один раз поле (153).

 

14. Подтверждение своей мысли я вижу в заключительных строчках этой строфы, которые продолжают предыдущую. "Не посвятишь в свою науку"! Но такое желание может быть только у человека, для которого еще не безразличны помыслы живых. В отличие от начального пейзажа, в котором чуть ли не каждое слово - счастливая находка, здесь пейзаж - лишь повод, чтобы ввести главную тему, и Боратынский не тратит на него вдохновения. Ему безразлично, что за волной безумной сразу же пойдет ленивый ум. Рифма банальна (ураган / океан, шумной / безумной), и почти автоматически вставлен глагол пенится (уже пенилась река и была пенистая брага; он всегда любил это слово). Первые четыре строки проходные, но их слабость с лихвой искупается дальнейшими. Много усилий потрачено на поиски вещателя общих дум. Брюсов предлагал Пушкина. Ничего более нелепого нельзя себе и представить. Отношения Пушкина и Боратынского исследованы с завидной дотошностью. Каковы бы они ни были, назвать Пушкина вещателем общих дум не пришло бы в голову и самому злостному его хулителю. Гофман предлагал Белинского и тоже, скорее всего, зря. Как всякий выдающийся поэт, от которого отвернулась слава, Боратынский, разумеется, не питал нежных чувств к своему зоилу (Белинскому) и с раздражением наблюдал за успехом тех, кого считал ничтожествами (он, как уже говорилось, и в лучшие свои годы лишь изредка справлялся с депрессией). "А ныне кто у наших лир / Их дружелюбной тайны просит? / Кого за нами в горний мир / Опальный голос их уносит" ("Рифма"). О том же "Когда твой голос, о поэт..." и "Что за звуки? Мимоходом..." Лучше не искать конкретных лиц: вещатель общих дум был и всегда будет любимцем публики, ибо у толпы "ленивый ум". Не забудем, что муза Боратынского имела лица необщее выраженье. Заметил ли Боратынский, что звучный и отзыв - однокоренные слова? Этого нам знать не дано, но подивимся тому, что на протяжении одной страницы можно было ставить разные ударения в холмов и холмов, а в двух соседних строчках - в словах отзыв и отзыв. Человек, перешедший "страстное земное", оставивший позади свой страстный путь, слышал, как мы знаем, великую музыку, но она не для толпы. Вещатель общих дум - такое же незабываемое сочетание, как сочувствий пламенный искатель и блистательных туманов царь.

 

15. И здесь искали намек на Пушкина, но Боратынский говорит общо: одна звезда сбилась с пути и пропала, другая родилась - миру (и земле, и космосу) это безразлично. Сегодня плохо понятна строка: "Не явствует земле ущерб одной" (то есть земля не заметит исчезновения одной звезды), так как одной стоит слишком близко к земле (получается земле одной 'только лишь земле'). В конце не хватает глагола, поэтому приходится принять зевгму: земле "не явствует" ущерб (исчезновение) одной звезды, (и ей не явствует) свет новорожденной звезды и привет, который она шлет небесам. Для уха мира остается только далекий вой падения другой, сбившейся звезды (она, хотя и утекла в бездонность небес, все же разбилась, но кто же слышит подобные несуразности в стихах! - только педант о поэте). Почти каждая строка по-своему замечательна: неправильный полет; вспять стези не обретая; в бездонность утечет; ухо мира; новорожденный свет. (Насколько это лучше, чем свет новорожденной звезды! В современной поэзии первым как будто Мандельштам заново освоил искусство так переставлять эпитеты.) Не значит ли пусть (144) 'пусть даже, если' и не разумней ли была бы пунктуация: "Пусть заменит ее другая, / Не явствует земле ущерб одной / (Не поражает ухо мира / Падения ее далекий вой), / Равно как в высотах эфира / ее сестры новорожденный свет / И небесам восторженный привет"? Замечу еще раз, что повторы Боратынского вроде небес (143) / небесам (150) голосоведения не образуют (они не подчиняются никакой системе, и только это важно, а не то, сознательны такие повторы или случайны).

 

16. В последний раз упомянуты блеск (блиставшие поля) и золото (златыми класами, то есть золотыми колосьями). Кто только не восхищался действительно потрясающей строчкой "в широких лысинах бессилья"! Но взглянул ли кто-нибудь на портрет Боратынского, который помещен на фронтисписе второго издания в серии "Библиотека поэта" (1989)? А это начало двадцатых годов. Как он должен бы ненавидеть залысины! Снег покроет все: со смертью жизнь, богатство с нищетой, и это не было бы так страшно: ведь за зимой придет весна, но оратай жизненного поля посеял невоплотимые мечты и изошедшие дымом страсти. Он уже "любовался" восставшим днем и знает, что можно ожидать от поры урожая. Потому не будет у него грядущей жатвы. Но жизнь самого Боратынского не кончилась после написания "Осени". Он умер, успев сказать: "Нужды нет, близко ль, далеко ль до брега" ("Пироскаф")

 

Привожу свой перевод "Осени" на английский:

 

AUTUMN

I vot sentialr! Zamedlia svoi voskhod

1.
So autumn is around! Late to awake,
The sun spreads the sham glitter of September;
In the unsteady mirror of the lake,
The rays reflect their gold and tremble.
On hilltops, greyish mist has shed its cloak,
In dales, the dew is getting colder,
Already yellow is the curly oak,
And deep; dark red, the round-leaved alder;
Birds stopped their lively music in the chill,
The woods are silent, and the skies are still! 10

2.
So autumn is around! This is the year's
Evening. One sees the frost adorning
Fields and uplands. Its hoary trace appears
As treads of silver in the morning.
The squally Aeolus will rule the day,
The dust will spin and fly before it;
The troubled trees will sadly howl and sway,
Their leaves will cover vale and forest;
Drab clouds will make the heavens overcast,
The stream will foam and move its waters fast. 20

3.
Farewell, you glitter from the sky above!
Resplendent sights we drank in gaily!
You, magic murmur of the rustling grove,
You, wary gold of waters scaly!
You, merry dreams of passing summer joys!
A woodcutter, his poleax plying,
Disturbs the leafless coppice with his noise,
And soon the tarnished floor will show
Wintry thickets, and hillsides white with snow. 30

4.
Meanwhile the cunning villager is quick
To put the fruits of earth together;
Fresh hay, the yield of valleys, stands in ricks
Now for the crops that sickles gather!
The sickle reaps. In empty furrows, stays
A row of sheaves a shining huddle;
The slowly moving carts and creaking drays
Transport their load along the stubble.
Around the peasant's houses rises high
A gold-topped town of bundled wheat and rye. 40

5.
The sower's sacred triumph and reward!
On barn floors, sheaves are spread for drying,
The flails are busy, and the mill grind hard,
Its stones with one another vying.
Come, winter, come! You are no threat to homes
With summer's produce richly laden;
The loaves are tall, the ale in tankards foams
Here is a sight to warm and gladden
The tiller's heart. The blessed fruits are in,
And he may rest surrounded by his kin! 50

6.
And you? You tiller of your fortune's field
Whose days have also reached their autumn,
Now you can see the wealth it has revealed
And all the favors as you sought them.
Life's furrows are prepared to recompense
The strenuous efforts you expended,
The precious harvest seems to be immense,
The fruits are ripe, the work is ended.
When man the fullness of his fate attains
And stores his thoughts, his wisdom's, weighty grains, 60

7.
Are you, then, also like that plowman rich?
You sowed in spring; what have you hoarded?
Your gilded dreams depicted days on which
You'll stand upon your field rewarded...
These days have come; no reason to be sad!
Count, full of pride, your acquisitions!..
But to your labors, hopes and passions add
Your crushed, your ridiculed ambitions
The venomous, indelible disgrace
Your wounded soul has at this time to face! 70

8.
Those days are here. The past you can discern
Looks foolish, arrogant, and baseless;
And from your depths there is not much to learn
About hypocrisy and baseness.
A vehement lover not too long ago,
A flaming seeker of elation,
A one-time king of dazzling mists and lo!
You peer at wasteland's devastation;
And if your groan of sorrow is not loud,
It is because to weep you are too proud. 80

9.
But if a shriek, a painful yell of death,
Of sorrow, of a final riot
Rose from your heart's unfathomable depth
And, solemn, wild, rang through the quiet,
Then carefree fickle youths would hear their bones
Rattle mid merry entertainments,
An artless child, engrossed in play, would moan
And drop his toy; thoughts of attainment
Would flee his brow and never bring him joy,
And man unborn would perish in the boy! 90

10.
Make haste and call your friends, free-handed host!
Encourage all of them to visit!
Of your repast each honest man can boast
A treat mouth-watering, exquisite!
Gourmands among your guests will spread your fame:
Such viands are not served too often!..
Too bad, your shining dishes taste the same,
As though the cook came from the coffin.
Sit down alone at the memorial feast
And mourn for joys that for your soul have ceased! 100

11.
But if it happens on a later day
That you will have a revelation,
Whatever lights may come to you and stay,
Implanted by a last rotation,
Your mind should, in its mocking triumph, quell
Your heart's unprofitable beating;
If vain complaints embarrass it, then tell
Your mind to keep them from repeating,
And you will welcome everything you loathed
And take your gift your error's icy load. 110

12.
When sorrow's life-bestowing welcome surge
Shakes off your earthly vision's starkness
And you detect far off, beyond the verge,
A blooming shore defeat the darkness
All retribution's land you may desire
To trust once more in dreams, in glory,
In being's voices, whose discordant choir
Now sings one mighty oratory
Then to this hymn as though to harps, which you
Miraculously have perceived anew, 120

13.
Grateful to fulfilled Providence, you will
Prostrate yourself in resignation,
Your thirst of knowledge ultimately stilled,
Your hope suffusing all creation.
But you will not impart to human speech
Your soul: it is beyond words limit;
Man's breezy progeny you will not teach
The inner science of this minute;
Heaven or this vale the same is its worth
An earthly prize, soul is not for earth. 130

14.
Look at the madly flying hurricane:
The forest trembles apprehensive,
There heaves and foams, and seethes the swelling main
And pounds the shore in wasted frenzy.
A voice, trite voice, on commonplaces fed,
May likewise stir some by its babble:
The booming echo of the word thus said
Excites the mindless, sleepy rabble;
But do not wait for echoes from the word
That crossed the passions of the earthly world. 140

15.
A star may swerve from its accustomed race
And flow into the void of heaven,
Another star may with its light replace
The one whose movement stopped forever.
A loss? The earth will be untouched perhaps;
The howl will not caress or injure
Its ear: it will not hear the star's collapse.
Nor will the heights greet the infringer
On their ether. The cosmos will ignore
The light and ecstasy unwatched before! 150

16.
Winter is approaching; the land is lean,
With broad, bold spots, signs of surrender;
The fields are bare, whose grain could once be seen
In all its merry, golden splendor.
Things cold and warm, both poverty and wealth,
Time's landmarks, whether dead or living,
Will soon be even like the snow itself
That uniformly brings oblivion.
The world before you is the barren field:
It has no promise of a future yield! 160

The end of 1830 - the beginning of February 1837,
revised not later than 1841 (1842)