Петр Разумов (Санкт-Петербург)

ГАЛЛИАМБЫ. ВОСЕМЬ СТИХОТВОРЕНИЙ БЛОКА

 

"Флейта Евтерпы" №3, 2007

Мысли - точно у девушки нежныя,
А о чем, - и сама не пойму.


1.

Это стихотворение меня травмирует, оно говорит мне больше, чем словарь русского языка, чем любовная записка, учебник химии, предметы в моем доме, зеркало платяного шкафа. "Это мир" - мало. "Это музыка" - старо.

Как разделить свой восторг, свое потрясение с другим, с ближним, с человеком?

Эпитеты проще всего, труднее - диагноз.


СЕДОЕ УТРО.

Утреет. С Богом! По домам!
Позвякивают колокольцы.
Ты хладно жмешь к моим губам
Свои серебряныя кольцы,
И я - который раз подряд -
Целую кольцы, а не руки…
В плече, откинутом назад, -
Задор свободы и разлуки,
Но, еле видная за мглой,
За дождевою, за докучной...
И взгляд, как уголь под золой,
И голос утренний и скучный…
Нет, жизнь и счастье до утра
Я находил не в этом взгляде!
Не этот голос пел вчера
С гитарой вместе на эстраде!..
Как мальчик, шаркнула; поклон
Отвешивает… "До свиданья…"
И звякнул о браслет жетон
(Какое-то воспоминанье)…
Я, молча, на нее гляжу,
Сжимаю пальцы ей до боли…
Ведь нам уж не встречаться боле…
Что-ж на прощанье ей скажу?..
- Прощай, возьми еще колечко.
- Оденешь рученьку свою
- И смуглое свое сердечко
- В серебряную чешую…
- Лети, как пролетала, тая,
- Ночь огневая, ночь былая…
- Ты, время, память притуши,
- А путь снежком запороши.

 

В моем компьютере нет "ятей", это лучшая метафора того, что произошло со временем, с языком, со стихом в то время, когда меня еще не было - от Блока.

Этот человек, нет - это лингвистическое тело идеально, т. е. оно уже не плотно, оно что-то вроде свечки, струйка огня и дыма - это не воск, не язык, из которого оно росло.

Как можно жить в другом состоянии, в другой среде? Это мучительно.

Подлинное слово кастрирует, лишает признаков, размывает личность в бесформенное вещество, способное переживать насилие смысла.

"Поэт сразу начинает говорить об Аттис-женщине, показывая тем, что превращение совершилось просто и мгновенно".

Свет, приходящий - утреет. Речь, явление человека - с Богом, ИНТОНАЦИЯ - !

Направление, порыв - по домам.

Звук, предмет, деталь, оформляющая пространство - колокольцы.

Жмешь - даже неловко оторвать этот плод от ветки строки, от ряда - слов, букв, стоящих рядом. Слово настолько точное, что оказывается живее смысла, в нем заключается, из него течет органика, живая жизнь.

Серебряные кольцы, оправдывающие человека - ее, названную - ты. Это обращение вырывает женскую, половую сущность местоимения, того слова, которое стоит в строке вместо имени, человека, того тела, которое холодно и кольцевато, которое здесь воплощается в звук.

Положение я - который раз - второе, не просто, через и - такая манящая жалоба влюбленного, который не может или не должен быть рядом - кольцы, а не руки.

Платоническая модель любви, где тело свято, где оно недоступно, где оно отвергнуто, отторжено.

В плече - какие телесные кусочки, какой гуманитарный монтаж - откинутом назад - статуарная закрепленность жеста и синематографическая динамика, присутствие временных координат, сюжетных зачатков - причастный оборот.

Разлука уже была и теперь только названа - ее задор спрятан в теле, в обращении, в логике позы.

Температурное, цветовое сравнение в пейзажном обрамлении - дождь, докучная мгла.

Утреннее становится прозой - скучной, потому что уголь ночи скрыт, жизнь и счастье длится только до утра.

Утро как событие, меняющее героя, сдвигающее то, что вчера с гитарой вместе казалось манким в сторону освещения, подлинного - то есть не ночного, не истинного - мира.

И вот объект теряет краски, теряет пол - он уже мальчик, он уже звук, жест - шаркнула, поклон - небрежность - отвешивает - такая тяжесть во всем, такая усталость - до свиданья - как обещание не вернутся, стать воспоминанием.

Звяк жетона о браслет - какой стук предметов, населяющих вещный мир, принадлежащих нам как что-то явленное, требующее внимания.

Воспоминанье в круглых скобках, как лишняя строка, как присутствие другого сюжета, скрытого в первом, его проблеск.

Положение героя по отношению к объекту меняется, я первое, отказ от движения - гляжу - и произнесения - молча. Сжимаю - активная позиция, некая кара, отдаваемая вопреки полученному, какой-то поворот памяти, возвращение себе территорий, на время отданных.

Прощай - поза победителя, отдающего, дарящего - колечко, уменьшительный суффикс сдвигает предмет, единственное число обращает его в противоположность.

Рученька, выросшая из плеча, совсем не имеет отношения к телу, к чувству - это смуглость, это чешуйка. Гуманитарный мир рассыпается в зооморфном.

Прошедшая ночь становится памятью, быльем, время развоплощает ощущения, стирает след произошедшего - температура воды в пейзаже понижается - пороша, снежок.


2.

СНЫ.

И пора уснуть, да жалко,
Не хочу уснуть!
Конь качается качалка,
На коня б скакнуть!

Луч лампадки, как в тумане,
Раз-два, раз-два, раз!…
Идет конница… а няня
Тянет свой разсказ…

Внемлю сказке древней, древней
О богатырях,
О заморской, о царевне,
О царевне… ах…

Раз-два, раз-два! Конник в латах
Трогает коня
И манит и мчит куда-то
За собой меня…

За моря, за океаны
Он манит и мчит,
В дымно-синие туманы,
Где царевна спит…

Спит в хрустальной, спит в кроватке
Долгих сто ночей,
И зеленый свет лампадки
Светит в очи ей…

Под парчами, под лучами
Слышно ей сквозь сны,
Как звенят и бьют мечами
О хрусталь стены…

С кем там бьется конник гневный,
Бьется семь ночей?
На седьмую - над царевной
Светлый круг лучей…

И сквозь дремные покровы
Стелятся лучи,
О тюремные засовы
Звякают ключи…

Сладко дремлется в кроватке.
Дремлешь? - Внемлю… сплю.
Луч зеленый, луч лампадки,
Я тебя люблю!

 

Инфинитив как чужая воля, как необходимость - уснуть, такое точное, такое родное определение времени - пора, и детское словечко, объемлющее мир чувств - жалко.

Тут же сдвиг, где конь и качалка равноправны: ко-ка-а-ка-а-ка, ко-как. Долгое а как выход из неподвижного о.

Луч, мужской свет лампадки - уменьшительный суффикс мира ночи, мира сна. Счет как модель движения, модель всякого строя, стиха: раз-два, он возвращается на себя, на раз - это круг или движение туда-сюда, маятник качалки.

Няня как примета детского мира, существо почти зыбкое, из Пушкина, из русского разсказа.

Повтор древней, древней - он не усиливает смысл, он его низводит до ритма, до простого хода, ему внемлет субъект.

Трогательное, младенческое ах, о царевне, о царевне.

Знакомый, оттого манящий мир - куда-то, за собой - тени уже в движении, уже производят сюжетный шум.

Сказочное за моря, за океаны - это место символического мифа, это его дымно-синие туманы с женской фигурой в центре - царевна.

Царевна как зеркальное отображение субъекта, она в кроватке - хрустальной. Тот же свет, только зеленый - цвет символического - в очи.

Сквозь сны - множественное число меняет предмет, делая его другим состоянием, сто ночей - это инобытие, не сон, какая-то околдованность дремой.

Противник не определен, он скрыт под вопросом, но с этим врагом семь ночей времени бьется альтер эго субъекта - светлый круг лучей.

Лучи как ключи, открывающие засовы - они будят и не будят царевну.

Последняя строфа как измена всему логическому, наррационному строю стиха - оттого так выразительна: дремлешь? Произносит уже не то конник, не то няня.

Ответ внемлю = сплю, где сны то же, что тайна, разсказ.

И совсем детское, совсем неподдельное признание в любви к зеленому лучу, под которым голос мальчика и царевны, здесь открытие и новая тайна.


3.

И вдруг я понял, что такое поэзия. Она совсем не гуманитарна, она больше человека. А человек только ее труженик, работник, ребенок.

Он часто так мал, так беспомощен, когда начинает разбавлять ее собой, своим хилым телом, своим скорбным духом.

Это трудно понять, это надо ощутить, увидеть как явление красоты с нежным цветком в волосах - ночное, зыбкое марево.

Место художника не посередине, не в центре - он не связь, не транслятор, он камертон.

Он прислушивается, принюхивается, как голодный кошак. Он ищет это ощущение, которое не его, иначе бы он просто достал его из себя как фокусник кролика. Оно чужое, всегда другое, говорящее о мировой полноте, о движении вещества во вселенной.

Он там, где больно, где обнажено - он не лечит, не украшает. Он только смотрит и записывает, он хроникер страшного разсказа.

 

* * *

Я не звал тебя - сама ты
Подошла.
Каждый вечер - запах мяты,
Месяц узкий и щербатый,
Тишь и мгла.

Словно месяц встал из далей,
Ты пришла
В ткани легкой, без сандалий,
За плечами трепетали
Два крыла.

На траве, едва примятой,
Легкий след.
Свежий запах дикой мяты,
Неживой, голубоватый
Ночи свет.

И живу с тобою рядом,
Как во сне.
И живу под бледным взглядом
Долгой ночи,
Словно месяц там, над садом,
Смотрит в очи
Тишине.

 

Говорящий в некотором волнении, он не звал - сама ты - такое неожиданное окончание строки, изысканная рифма, такая простая и смелая.

Какие простые - месяц - и какие точные звуки - узкий и щербатый.

Какие короткие, какие вместительные определения мира - тишь, мгла, через союз и - совсем как травка растет - неслышно и очевидно - каждый вечер.

Возвращение, как будто герой очнулся от внезапного обморока и начал форматировать, осмыслять, пробовать - словно месяц, пришла. Этот повтор необходим, потому что мир в первой строфе уже полон, он не вмещает героя - его надо сдвинуть, описать заново.

Два крыла, уже совсем близкие, уже совсем очевидные, они не просто примета, говорящая о владелице - они обожание, повторение ее в речи.

Легкость от повторения как бы обретает вес, оставляет след - превращается в запах, простой - мяты. И неожиданное, приходящее поздно, обрамление - голубоватый свет, неживой, ночной.

Под этим бледным взглядом жизнь становится инаковостью, сном, неким ночным инобытием - с тобою рядом.

Это спокойствие так не похоже на лермонтовскую звездную болтовню и приторную сладость забвения, это пребывание - тишина. Это некое зеркальное состояние, когда небо совпало с героем, оплодотворило его - и он им полон, занят до геометрической правильности, рифмы.

 

4.

* * *

Ты в комнате один сидишь.
Ты слышишь?
Я знаю: ты теперь не спишь…
Ты дышишь и не дышишь.

Зачем за дверью свет погас?
Не бойся!
Я твой давно забытый час,
Стучусь - откройся.

Я знаю, ты теперь в бреду,
Мятежный!
Я всё равно к тебе войду,
Старинный друг и нежный…

Не бойся вспоминать меня:
Ты был так молод…
Ты сел на белого коня,
И щеки жег осенний холод!

Ты полетел туда, туда -
В янтарь закатный!
Немудрый, знал ли ты тогда
Свой нищий путь возвратный?

Теперь ты мудр: не прекословь -
Что толку в споре?
Ты помнишь первую любовь
И зори, зори, зори?

Зачем склонился ты лицом
Так низко?
Утешься: ветер за окном -
То трубы смерти близкой!

Открой, ответь на мой вопрос:
Твой день был ярок?
Я саван царственный принес
Тебе в подарок!

 

Такое почти любовное - ты, пространство свернуто до единицы - комната, до одного - сидишь.

Это гадание по телу объекта, слышно, как тот дышит, частица не только усиливает, приводит в ритм - дышишь и не дышишь, как в детской считалочке.

И зачем? - вопрос ребенка, боящегося темноты. Откройся, такая точная просьба, такой нежный зов - евангельский.

В конце третьей строфы будто лишнее слово - и нежный, но оно и есть то самое главное, что сказано, что стихотворно.

Такой странный, почти карикатурный конь - и щеки, и закатный янтарь.

И опять такая сильная точность - немудрый, такое корявое, искусственное слово, - оплодотворяющая стиль.

Путь возвратный всегда нищ, всегда растрата - после достижения, после точки цели. Эти вроде бы пустые, лишние слова - на самом деле канва, Блока надо очень понимать, очень любить, доверять - тогда он откроется полностью.

Последние три строфы с первого взгляда кажутся лишними, событие произошло и больше говорить не надо, начало звучит как повторение - ты мудр.

Но дальше - не прекословь - какое роскошное унижение собеседника, лишение его права речи. Аргументация чувственная: зори, зори, зори - чистое явление стиха, его ритмических косточек.

Утешение - как награда, как соблазн, ведь просьба все еще не удовлетворена: открой, ответь.

Подарок как драма, как нечто нежеланное: царственный саван, трубы смерти - этот голос несет что-то зловещее, но просится, просится - ответа вроде нет.

 

5.

Стихи как цветочки с горы Фавор, их явление - чудо. Их стилистическая неопределенность, какая-то неуловимость - природа подлинности, которая только приоткрывается и ускользает, которая - шалость.


* * *

Здесь в сумерки в конце зимы
Она, да я - лишь две души.
- Останься, дай посмотрим мы,
- Как месяц канет в камыши.
Но в легком свисте камыша,
Под налетевшим ветерком,
Прозрачным синеньким ледком
Подернулась ея душа…
Ушла - и нет другой души,
Иду, мурлычу: тра-ля-ля…
Остались: месяц, камыши,
Да горький запах миндаля.

 

Легкая небрежность в определении пространства - здесь, но неизменное - в сумерки, и такое почти детское, почти крестьянское - в конце зимы.

Соединительное да, как бы на выдохе - лишь две души.

Такая неловкая, почти непозволительно робкая просьба - останься, сильное - дай посмотрим.

Картина природы, всегда знакомая, так тронута, таким ловким, четким движением слова, что мир вроде совсем особый - канет в камыши. Почти колыбельная, почти бесшумно.

Ветерок, ледок - все будто понарошку, несерьезно, на время - подернулась ея душа - здесь какая-то случайность, отсутствие необходимости в холоде, в уходе.

Короткий выдох - ушла, отсутствие, неполнота.

И неожиданная, беззаботная реакция: тра-ля-ля. Это мурлыканье так приятно, так отдохновенно, как облегчение, тепло.

И снова, как в детской считалочке - остались, такой наивный подсчет наличности: месяц, камыши, миндаль - горький.


6.

* * *

Смычок запел. И облак душный
Над нами встал. И соловьи
Приснились нам. И стан послушный
Скользнул в объятия мои…
Не соловей - то скрипка пела,
Когда ж оборвалась струна,
Кругом рыдала и звенела,
Как в вешней роще, тишина…
Как там, в рыдающие звуки
Вступала майская гроза…
Пугливыя сближались руки,
И жгли смеженные глаза…


Сдвинутая, сонная рифмовка. Звук, потом облак - в мужском роде, как что-то бытийное. Сон с соловьями - такой тонкий ход, греза не стала реальностью - то скрипка пела - от этого осталась свежей, нетронутой красотой любовной речи.

Ритмически смятая строка - оборванная струна, и дальше - ровное шипение тишины.

Мир отстал, остался там, только руки и глаза - смеженные, как бы застывшие в этой активной позе - любовном единении.


7.

Стихи как жалобы, как разговоры - с совестью. С самим собой - дурной стиль, еще глупее - с Творцом: один слишком высоко, наш язык ему мал, другой слишком нарцисс, слишком я - одно из самых дурных слов.

Стихи рождены эмоцией, переживанием мира - это единственный их сюжет. Это чувство может быть телесно, обращено на объект, может быть размыто, быть почти риторическим, но если оно не оплодотворено каким-то метафизическим обожанием - оно развалится, станет рифмованным фельетоном.


* * *

Я сегодня не помню, что было вчера,
По утрам забываю свои вечера,
В белый день забываю огни,
По ночам забываю дни.

Но все ночи и дни наплывают на нас
Перед смертью, в торжественный час.
И тогда - в духоте, в тесноте
Слишком больно мечтать
О былой красоте
И не мочь:
Хочешь встать -
И ночь.

 

Произвол памяти, календарь обозначен как отсутствие связи между временами, мирами - в белый день забываю огни.

Разъятые, воспоминания наплывают - как угроза, как обещание цельности.

Возвращение из тесноты, образовавшейся от недостатка белизны и огня - слишком больно.

Стихотворение как бы сворачивается в воронку небытия, спешит к своей точке, из которой открывается ночь.

И не мочь - почти недопустимая инфинитивная форма, такая емкая от синтаксического и метрического напряжения.

Движение - встать - появляется, когда оно уже невозможно, когда все существо стиха выплыло.


8.

* * *

Свирель запела на мосту,
И яблони в цвету.
И ангел поднял в высоту
Звезду зеленую одну,
И стало дивно на мосту
Смотреть в такую глубину,
В такую высоту.

Свирель поет: взошла звезда,
Пастух, гони стада…
И под мостом поет вода:
Смотри, какия быстрины,
Оставь заботы навсегда,
Такой прозрачной глубины
Не видел никогда…
Такой глубокой тишины
Не слышал никогда…

Смотри, какия быстрины,
Когда ты видел эти сны?…

 

Рождению красоты предшествует звук свирели, мост как символ мира, как протяженность, переправа, соединяющая одно с другим.

Белый цвет весны, высота, движение вверх, вершина - звезда, зеленая.

Глубина, рожденная рифмой - одной звездой - и высота - суть одно, и в тоже время зеркало, лежащее под и над мостом.

Огромное, долгое у - самый объемный гласный, и рифмы только две, кажется - одна, как будто их еще мало, разнообразие не придумано. И синтаксическая логика строфы - продолжение, как будто остановка не нужна, как будто за одним необходимо еще - второе.

После дивного творения наступает бытие, настоящее время - свирель поет. Этот голос уже имеет адресата, пастуха, рождает порыв - гони стада.

Теперь взгляд вниз - человеческий, очарованный - новая рифма с глубоким ы, внезапная - быстрины.

Глубина повторяется, как собственное отражение, как рифма: никогда, никогда. Это отрицание времени скорее его утверждает, тишина ложная или, скорее, истинная - ведь поет вода, звучит свирель творения.

Две последние строчки как клятва верности мирозданию, как полное, безраздельное обожание - когда ты видел эти сны? Побуждение и вопрос друг другу противоречат, как высота глубине, как мир над и под мостом мира. Они же друг друга усиливают, утверждают, как две половинки целого.


17 сентября 2006