Александр Вергелис (Санкт-Петербург)

ТАИНСТВЕННЫЙ ВО ВСЕМ

 

"Флейта Евтерпы" №2, 2006

* * *

По городу шел вечер смуглолицый,
Особых не имеющий примет,
Когда я чуть не стал самоубийцей
В шестнадцать лет.

Бывают ведь дурные совпаденья!
Всё было сразу: сон, письмо, звонок,
Зубная боль и двойка - в этот день я
Был как никто на свете одинок.

К шестнадцати-нерадостному-летью,
Я помню, преизрядно ошалел:
Заигрывая с собственною смертью,
Тайком надел отцовскую шинель,
В петлицу сунул розу и на крышу
Забрался, романтический герой…

Я ничего не вижу и не слышу.
С раздавленной планетой головой
Я до сих пор лежу, и двор - как ящик,
Накрытый небом… Я лежу сто лет
Средь мелом нарисованных ромашек
И бабочек. Меня на свете нет.

А тот, другой, что отроком безусым
Уже стоял одной ногой в раю,
Любитель роз, что оказался трусом,
Остался плакать бездны на краю.

 

* * *

Вот зримое свидетельство распада:
на кухне коммунальной тишина,
осенний вечер… Ничего не надо
придумывать - гляди устало на

пустой хитин, оставшийся от лета -
некрополь мух меж двух оконных рам.
Подсохший хлеб, вчерашняя котлета,
но аппетита нет, и я не дам

гроша за день прошедший, перешедший
в пространство безымянное, куда
я сам готов, но этот сумасшедший,
насквозь промокший город никогда

я не предам, не отрекусь от этих
беззубых подворотен и дворов.
От облаков. Мне никуда не деть их.
День кончился. Закат в окне багров.

 

* * *

Всё кончится… Ещё немного дней
пройдет - на смену боли и смятенью
придет покой. Элизиум теней
обогатится новой нежной тенью.

И с жалобами робкими, без слов
к ней выйдут непривычные к веселью -
кто с зеркальцем, кто с баночкой духов,
к унылому готовясь новоселью;

к ней выйдут и безмолвно станут в круг,
свои дары протянут виновато.
Поросший асфоделиями луг -
душа твоя. Отсюда нет возврата.

О чем же хор бесплотных голосов
поет в долине той, в стране печали,
пустых полей, бестрепетных лесов,
куда, Орфей, спускаешься ночами?..

 

* * *

Досадно было б умереть весной -
всю зиму проболеть, и вот, в апреле…
Уж если выбирать - не в декабре ли
мир обладает меньшею ценой?

Зимою жизнь в убытке не большом
и горечи не выплачет над гробом.
Костлявая торговка по сугробам
домой вернется с меньшим барышом.

Что - жизнь, когда не поднести ко рту
ее даров, не взять ее за плечи?
К нездешней тишине привыкнуть легче,
когда ни птиц, ни яблони в цвету.

Но если всё же выбрать мне дадут,
я предпочту дождаться клятвы клейкой,
увидеть сад с сиренью да скамейкой
и, всё отдав, навек остаться тут…

 

* * *

Я всё это знал…
Улетали птицы…
Эдуард Багрицкий

Пароход, дымя, отплывает в Ниццу.
За волной волна - как за строчкой строчка.
Иудейский мальчик, держащий птицу
в тонких пальцах, с палубы - просто точка.

Птицелов, не птиц - голоса ловящий,
продувного Понта густые речи…
Старый мир стоит, словно сон навязчив -
ни прогнать его, ни обнять за плечи.

Трепетанье крылышек этих, ручек,
этих кружев школьных - улов пустой, но
вся тщета твоих комиссарских штучек
и усмешки девичьей не достойна.

И - солги, убей - ничего не сдвинешь
с этой точки - мальчик, печаль поймавший,
простоишь тут век, и навек остынешь,
и никто нам с палубы не помашет.

 

* * *

Давай пофантазируем чуть-чуть.
Ну чем не философская проблема:
когда б случилось это где-нибудь
в Сибири, а не возле Вифлеема…

Нет в юрте ни ослят, ни верблюжат,
и снег с небес слетает, а не манна,
и не овец - оленей сторожат,
и на собаках едут три шамана,

да не доедут, видимо: увы -
из-за пурги не видно звезд, без знака
небесного теряются волхвы
и замерзают начисто, однако…

Смешно тебе? И верно ведь - смешно.
Всё было там, где надо - если было.
А если - нет, не всё ли нам равно?
Тогда весь мир - тайга. Пурга. Могила.


* * *

Всё подстроено так, чтоб сказать: "Что за вечер в окне,
что сегодня за тишь, что за вирши напишутся за ночь!
Тут, из гроба взойдя, прослезясь, позавидует мне
сам Гаврила Романыч!"

О, Псишея моя, Царь-девица, синичка моя!
Я б "Желанье зимы" написал, да зима миновала.
Улетай хоть в Стамбул, хоть в загробные брызни края -
всё покажется мало!

То незваная жизнь - затрапезный, но царственный вид -
то, беременна мною, шатаясь в веселом ознобе,
возвратилась весна, и сосед Храповицкий храпит,
спит Мещерский во гробе…



* * *

Я знаю - не вечен, не вечен…
Ничто не оставит следа.
Но как не считать этот вечер
свидетельством вечности! Да,

Ты, я, мотылек да цикада
и с ветки сорвавшийся плод
в сиреневых сумерках сада -
насельники страшных пустот,

которых не видно за сценой,
где задник расписан для нас
с любовью… Взгляни на бесценный,
еще не холодный осенний
наш мир в этот медленный час:

и листик кружащийся - чудо,
и тучи, что в светлой тоске
плывут никуда ниоткуда,
где поезд шумит вдалеке.

 

* * *

Я будто знал, что мы перенесем
архаику тех дней в пустую зрелость…
Жизнь-девочка в июньском солнце грелась,
а мир стоял - таинственный во всём:

в ветрах своих, в громадах кучевых,
в запутанном саду… перечислять бы
всё без конца. Не заживут до свадьбы
те ссадины на голенях твоих,

болячки на локтях, крапивный жар
на пальцах любопытных. Почему бы
тогда не умереть, когда те губы
могли губами тронуть мы, дрожа?

Была щека шершава и тепла,
и холодила мятная конфетка
язык, еще немой… Но жизнь-нимфетка
исчезла. Ускользнула. Умерла.

 

* * *

Смотри: зеленой влагою сочась,
стоит во мхах лесная Атлантида.
Заброшенная воинская часть -
нет более кощунственного вида!

По плацу, где былинка не могла
проклюнуться под командирским взглядом,
идешь, как по поляне - несть числа
ромашкам, колокольчикам… А рядом

ржавеет, как подбитый, БТР
без головы, а там, в ольховой чаще
господский улей, скопище фатер,
где пили и любили жен скучавших

майоры, капитаны, прапора…
И горько было здесь, и было сладко.
И гром сапог летел сюда с утра,
и копошилась детская площадка.

И были живы эти три куста
сирени, где, возможно, пели птицы,
и может быть, влюбленные уста
сливались старшины и фельдшерицы.

Вот так, наверно, кто-нибудь о нас,
гуляя, будет думать через годы…
Утешь себя - что видишь ты сейчас
не мерзость запустенья - пир природы.

Нет, в мире не бывает пустоты!
Как в этом незатейливом букете,
так и во всем, что озираешь ты -
естественный обмен любви и смерти.


ТОПОЛЯ

Одиннадцать. В полном бесстишии
на месте едва усидишь,
когда их вершины притихшие
глядят на тебя из-за крыш.

Как возле забора - у здания,
нахлынув неловкой гурьбой,
все мнутся они в ожидании...
Пока не пришли за тобой

другие, иначе молчащие
просители страшные, впредь
старайся все просьбы мельчайшие
без чванства принять, рассмотреть -

себе ты велишь, и с печальною
улыбкой заметно едва
вздыхаешь, и в строчку начальную
их робкие вносишь слова...

 

* * *

Встретить дачные сумерки с "Примою" или "Вегою"...
С электрички сойдя, в огородных эдемах сгинув,
встретить вечер малиновый - словно прочесть элегию
после длинных георгик в обществе георгинов.

В помидорной стране, где genius loci не явленный,
но хранящий все сотки твои, встретить вечер согретый
на скамейке расшатанной возле беременной яблони,
заскорузлыми пальцами вытащив сигареты,

и подумать всерьез, что именно ради этого
прорастала жизнь сквозь корку стеклобетона...
А вокруг тебя - так ало, так фиолетово,
что едва прикурить не тянешься от бутона.

 

* * *

По тому, что природа спорит с календарем,
и жасмин упрямо в пышном цвету стоит,
и сентябрьской ночью так же светло, как днем,
и лесок заречный свой не меняет вид;

по тому, что, когда, счастливый, выходишь в сад,
видишь Павла Сергеича, умершего уже
эдак лет пятнадцать-двадцать тому назад,
узнаешь, что в рай, который сулят душе,

ты уже попал... А может, не узнаешь
ничего, а просто радуешься судьбе
и, блаженный дачник, просто себе живешь
так, как прежде жил... Просто живешь себе...

 

* * *

Под ворохом солдатских одеял
в бушлате на продавленном диване
я три тысячелетия проспал.
Вернее, я не
дремал и трех минут, и слыша мат
за окнами (опять была тревога),
каким-то нежным светом был объят…
О, как немного,
казалось бы, увидел я во сне:
неясный силуэт сквозь волны тюля,
нежаркий день в распахнутом окне
в конце июля…
Но кто среди проснувшихся в тот миг
полубольных и злых был так же светел
и радостен? К чему тот сон возник?
Неужто к смерти -
подумал я и жизни стало жаль:
той заспанной, пропитанной кирзою,
простуженной, которую с ножа
я ел и ржавой запивал водою.